Задёрнув штору, баба Варя чиркнула спичкой и зажгла свечу. Когда иконы осветились слабым мерцающим огнём, она опустилась на колени, перекрестилась и, утерев кончиком платка покатившуюся по щеке слезу, горячо заговорила:
— Пресвятая Богородица, прости меня, грешную и недостойную рабу Божию. Крепко виновата я перед сыном моим Митей. — Она всхлипнула. — Что ж я, проклятая, наделала? Почти полночь, а его всё нет. Чую, случилось неладное, а пойти искать его, как прежде, не могу: ноги у старой не ходят…
Вздохнув, Варвара Алексеевна взглянула на детскую фотографию сына, висевшую на стене — белобрысого мальчика со светлыми глазами, — и вся её жизнь пронеслась перед ней в одно мгновение.
— Как мужа моего, Егора, инфаркт скосил — и это в тридцать два годика! — я чуть сама не преставилась — так одиноко мне стало! Только Митенька меня из тоски по мужу и вывел…
Однажды я так простыла, что недели две провалялась в постели. Так Митя первые дни, когда мне было особенно худо, даже в школу не ходил — всё возле меня сидел, температуру мерил и поил горячим чаем с малиновым вареньем… Иногда среди ночи вижу: подходит, наклоняется ко мне — видимо, проверяет, не померла ли…
А таким любопытным был! Однажды увидел, как я перекрестилась перед образами, и загорелся: к чему это я делаю, кто на иконах изображён? Я его тогда мало-помалу к вере и приучила: «Отче наш…» он наизусть выучил, по великим праздникам со мной в храм ходил…
А в огороде, где он помогал мне грядки копать, мы однажды увидали, как на старое гнездо воробьи сели. Попрыгали по нему и улетели — видать, не понравилось оно им. И тогда Митя смастерил скворечник и приколотил его к яблоне, а старое гнездо убрал. И глядь — через несколько дней та же воробьиная парочка свой новый домик и облюбовала… А вскоре и птенцами обзавелась — желторотыми, крикливыми… Митя воробьям хлеба или каши на дощечке под деревом оставлял и иногда даже масла — от своего завтрака. Здесь же, возле этой яблони, мы с сыном часто сидели тёплыми летними вечерами на скамеечке и смотрели на малиновый закат…
Варвара Алексеевна вздохнула:
— С чего же всё началось, дай Бог памяти… Кажется, однажды, где-то в седьмом классе, он явился слегка хмельной от своего школьного товарища — мол, поднесли у того на дне рождения. Народу, говорит, собралось много, и отказаться было неприлично… В другой раз отмечали с классом в ресторане Новый год, погуляли тогда на славу… Нет, Митя по-прежнему был трудолюбив, ласков; но, я заметила, порой стал надо мной насмехаться — над теми же изношенными туфлями, а чаще всего — когда я молилась.
— Тебе, мам, от этого разве становится слаще? — приговаривал.
А уж когда вырос, особенно после армии, и пошло-поехало: стал курить, пить самогон, спирт…
Бывало, ребята, если где драка приключится, за ним бегут: «Выручай!» А он и рад тому… Когда же мордобоя долго нет — своим накостыляет. По любому поводу, лишь бы похвалиться.
А я торговала на базаре помидорами да смородиной. И однажды из-за сильного дождя вернулась домой раньше обычного. Глядь, а Митька на диване с полуголой девкой милуется. Та меня заметила да как завизжит! А он в одних трусах ко мне подскочил и выставил меня под ливень да дверь на крючок закрыл… Впустил только часа через полтора, когда от него молодуха вышла…
Сразу после демобилизации хотел было в техникум поступать, да только полистает минут десять какой-нибудь учебник и швырнёт его в угол — мол, неинтересно… Пошёл работать на завод, а там дружки-приятели ещё хлеще: после каждой получки по целой неделе бывал с ними в запое… А вскоре его за систематические прогулы из-за пьянок с работы уволили, да по плохой статье, поэтому больше никуда не брали. Вот мы с ним на мою мизерную зарплату медсестры и жили. Со временем пришлось устроиться по совместительству уборщицей, туалеты мыть…
Стала замечать, что он иные свои вещи по дешёвке «загоняет» да ещё у меня втихомолку денежки потаскивает — и ведь отыщет их, куда бы ни спрятала… А теперь у меня, безпомощной, почти всю пенсию отбирать начал.
В четверг отдала ему последнюю мелочь на молоко (у меня язва открылась, вызвала врача, и тот посоветовал кушать молочное), так Митька вместо этого чекушку приволок. А мне говорит:
— Завтра пойду арбузы у грузин разгружать, обещали хорошо заплатить.
А вечером следующего дня его, пьяного в стельку, приволокли домой два мужика. Видать, отмечали грузинскую получку. Плюхнули его на диван. Гляжу — он весь в грязи, куртка рваная… Сунулась в неё — денег ни гроша.
А поутру вскочил — и ко мне:
— По карманам шарила? — и бух мне кулачищем по лицу. Я аж к окну отлетела — думала, тут же Богу душу отдам. А он не отстаёт, поднял меня и опять:
— Говори, тварь, куда деньги спрятала?!
Руки у него трясутся.
— Дружки твои, — отвечаю, — тебя вчера притащили…
— Кто?!
А у меня из разбитой губы кровь хлещет; хотела было носовой платок достать, да Митька как тряхнёт:
— Скажешь или нет?! Убью!
— Один высокий такой, — еле бормочу ему, задыхаясь, — другой в бушлате…
…Варвара Алексеевна заплакала:
— Никогда себе не прощу, что о мужиках ему сказала. Пускай бы он меня до смерти забил, лишь бы никуда не бегал.
Она взяла в руки икону Казанской Божией Матери и уткнулась в неё лицом:
— Владычица моя, Царица Небесная, спаси и сохрани моего Митеньку, избавь его от беды, пусть он вернётся домой… Я его умою, обниму и скажу ему: «Милый мой сынок! Ради Христа, не пей больше, не губи себя. Вспомни, как мы жили с тобой прежде, как вечерами сидели у яблоньки и любовались заходящим солнышком… Мы вскопаем с тобой грядки, посадим картошку, лучок — и как-нибудь проживём. Ты построишь новый скворечник: старый совсем прогнил, и в нём уже давно никто не живёт. И, быть может, к нам снова прилетит наша птичья семья, и они выведут птенцов. Мы накормим их пшённой кашей, станем слушать их заливистые песни…»
Владимир Ильич КУЗИН